Часть 1. Утро
Каждое утро, еще при свете звезд, Якоб Иванович Бах просыпался и, лежа под толстой стеганой периной утиного пуха, слушал мир. Тихие нестройные звуки текущей где-то вокруг него и поверх него чужой жизни успокаивали. Гуляли по крышам ветры – зимой тяжелые, густо замеша/енные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем. Лаяли собаки, приветствуя вышедших на крыльцо сонных хозяев, и басовито ревел скот на пути к водопою. Мир дышал, трещал, свистел, мычал, стучал копытами, звенел и пел на разные голоса.
Звуки же собственной жизни были столь скудны и вопиюще незначительны, что Бах разучился их слышать: вычленял в общем звуковом потоке и пропускал мимо ушей. Дребезжало под порывами ветра стекло единственного в комнате окна, потрескивал давно не чищенный дымоход, изредка посвистывала откуда-то из-под печи седая мышь. Вот, пожалуй, и все. Слушать большую жизнь было не в пример интереснее. Иногда, заслушавшись, Бах даже забывал, что он и сам часть этого мира, что и он мог бы, выйдя на крыльцо, присоединиться к многоголосью: спеть что-нибудь задорное, или громко хлопнуть дверью, или, на худой конец, просто чихнуть. Но Бах предпочитал слушать.
В шесть утра, тщательно одетый и причесанный, он уже стоял у пришкольной колокольни с карманными часами в руках. Дождавшись, когда обе стрелки сольются в единую линию (часовая на шести, минутная на двенадцати), что есть силы дергал за веревку – и бронзовый колокол гулко отзывался. За многие годы упражнений Бах достиг в этом деле такого мастерства, что звук удара раздавался ровно в тот момент, когда минутная стрелка касалась циферблатного зенита, и ни секундой позже. Мгновение спустя каждый в деревне поворачивался на звук и шептал короткую молитву. Наступал новый день…
Часть 2. День
…За годы учительства, каждый из которых напоминал предыдущий и ничем особенным не выделялся, Якоб Иванович настолько привык произносить одни и те же слова и зачитывать одни и те же задачки, что научился при этом мысленно раздваиваться внутри своего тела: язык его бормотал текст очередного грамматического правила, рука зажатой в ней линейкой вяло шлепала по затылку чересчур говорливого ученика, ноги степенно несли тело по классу от кафедры к задней стене, затем обратно, туда-сюда. А мысль дремала, убаюканная его же собственным голосом и мерным покачиванием головы в такт неспешным шагам.
Немецкая речь была единственным предметом, во время которого мысль Баха обретала былую свежесть и бодрость. Начинали урок с устных упражнений. Ученикам предлагалось рассказать что-либо, Бах слушал и переводил: перелицовывал короткие диалектные обороты в элегантные фразы литературного немецкого. Двигались не спеша, предложение за предложением, слово за словом, будто шли куда-то по глубокому снегу – след в след. Копаться с азбукой и чистописанием Якоб Иванович не любил и, разделавшись с разговорами, торопливо стремил урок к поэтической части: стихи лились на юные лохматые головы щедро, как вода из лоханки в банный день.
Любовью к поэзии Баха обожгло еще в юности. Тогда казалось: он питается не картофельным супом и квашеной капустой, а одними лишь балладами и гимнами. Казалось, ими же сможет накормить и всех вокруг – потому и стал учителем. До сих пор, декламируя на уроке любимые строфы, Бах все еще чувствовал прохладное трепетание восторга в груди. Дети страсти педагога не разделяли: лица их, обычно шаловливые или сосредоточенные, с первыми же звуками стихотворных строк приобретали покорное сомнамбулическое выражение. Немецкий романтизм действовал на класс лучше снотворного. Пожалуй, чтение стихов можно было использовать для успокоения расшалившейся аудитории вместо привычных криков и ударов линейкой…
Часть 3. Вечер
…Бах спускался с крыльца школы и оказывался на площади, у подножия величественной кирхи с просторным молельным залом в кружеве стрельчатых окон и громадной колокольней, напоминающей остро заточенный карандаш. Шёл мимо аккуратных деревянных домиков с небесно-синими, ягодно-красными и кукурузно-жёлтыми наличниками; мимо струганых заборов; мимо перевёрнутых в ожидании паводка лодок; мимо палисадников с рябиновыми кустами. Шёл так стремительно, громко хрустя валенками по снегу или хлюпая башмаками по весенней грязи, что можно было подумать, будто у него десяток безотлагательных дел, которые непременно следует уладить сегодня…
Встречные, замечая семенящую фигурку учителя, иногда окликали его и заговаривали о школьных успехах своих отпрысков. Однако тот, запыхавшийся от быстрой ходьбы, отвечал неохотно, короткими фразами: времени было в обрез. В подтверждение доставал из кармана часы, бросал на них сокрушённый взгляд и, качая головой, бежал дальше. Куда он бежал, Бах и сам не смог бы объяснить.
Надо сказать, была ещё одна причина его торопливости: беседуя с людьми, Якоб Иванович заикался. Его тренированный язык, мерно и безотказно работавший во время уроков и без единой запинки произносивший многосоставные слова литературного немецкого, легко выдавал такие сложноподчинённые коленца, что иной ученик и начало забудет, пока до конца дослушает. Тот же самый язык вдруг начинал отказывать хозяину, когда Бах переходил на диалект в разговорах с односельчанами. Читать наизусть отрывки из «Фауста», к примеру, язык желал; сказать же соседке: «А балбес-то ваш нынче опять шалопайничал!» не желал никак, прилипал к нёбу и мешался меж зубов, как чересчур большая и плохо проваренная клёцка. Баху казалось, что с годами заикание усиливается, но проверить это было затруднительно: беседовал с людьми он всё реже и реже… Так текла жизнь, в которой было всё, кроме самой жизни, спокойная, полная грошовых радостей и мизерных тревог, некоторым образом даже счастливая.