Тотальный диктант: примеры текстов.
Война и мир (Л.Н. Толстой). Текст 2004 года
На другой день простившись только с одним графом, не дождавшись выхода дам, князь Андрей поехал домой.
Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем полтора месяца тому назад; все было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами.
Целый день был жаркий, где-то собиралась гроза, но только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени; правая мокрая, глянцовитая блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Все было в цвету; соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.
«Да, здесь, в этом лесу был этот дуб, с которым мы были согласны», подумал князь Андрей. «Да где он», подумал опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, весь преображённый, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя, — ничего не было видно. Сквозь жесткую, столетнюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что поверить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да, это тот самый дуб», подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна, — и все это вдруг вспомнилось ему.
«Нет, жизнь не кончена в 31 год, вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтобы и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтоб не жили они так независимо от моей жизни, чтоб на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!»
Волоколамское шоссе (Александр Бек, текст 2005 года)
Вечером мы выступили в ночной марш к реке Рузе, за тридцать километров от Волоколамска. Житель южного Казахстана, я привык к поздней зиме, а здесь, в Подмосковье, в начале октября утром уже подмораживало. На рассвете по схваченной морозом дороге, по затвердевшей, вывороченной колесами грязи мы подошли к селу Новлянскому. Оставив батальон близ села, в лесу, я с командирами рот отправился на рекогносцировку. Моему батальону было отмерено семь километров по берегу извилистой Рузы. В бою, по нашим уставам, такой участок велик даже для полка. Это, однако, не тревожило. Я был уверен, что, если противник действительно подойдет когда-нибудь сюда, его встретит на наших семи километрах не батальон, а пять или десять батальонов. С таким расчетом, думалось мне, надо готовить укрепления.
Не ожидайте от меня живописания природы. Я не знаю, красив или нет был расстилавшийся перед нами вид. По темному зеркалу неширокой медлительной Рузы распластались большие, будто вырезанные листья, на которых летом цвели, наверное, белые лилии. Может быть, это красиво, но я для себя засек: дрянная речонка, она мелка и удобна противнику для переправы. Однако береговые скаты с нашей стороны были недоступными для танков: поблескивая свежесрезанной глиной, хранящей следы лопат, к воде ниспадал отвесный уступ, называемый на военном языке эскарпом.
За рекой виднелась даль — открытые поля и отдельные массивы, или, как говорят, клины, леса. В одном месте, несколько наискосок от села Новлянского, лес на противоположном берегу почти вплотную примыкал к воде. В нем, быть может, было все, чего пожелал бы художник, пишущий русский осенний лес, но мне этот выступ казался отвратительным: тут вероятнее всего мог, укрываясь от нашего огня, сосредоточиться для атаки противник. К черту эти сосны и ели! Вырубить их! Отодвинуть лес от реки! Хотя никто из нас, как сказано, не ожидал здесь вскорости боев, но нам была поставлена задача: оборудовать оборонительный рубеж, и следовало выполнить ее с полной добросовестностью, как положено офицерам и солдатам Красной Армии.
Таймырское озеро (Иван Соколов-Микитов, текст 2006 года)
Почти в самом центре полярной станции страны раскинулось огромное Таймырское озеро. С запада на восток тянется оно длинной блистающей полосой. На севере возвышаются каменные глыбы, за ними маячат черные хребты. Сюда до последнего времени человек совсем не заглядывал. Лишь по течению рек можно встретить следы пребывания человека. Весенние воды иногда приносят с верховьев рваные сети, поплавки, поломанные весла и другие немудреные принадлежности рыбачьего обихода.
У заболоченных берегов озера тундра оголилась, только кое-где белеют и блестят на солнце пятна снега. Движимое силой инерции, огромное ледяное поле напирает на берега. Еще крепко держит ноги скованная ледяным панцирем мерзлота. Лед в устье рек и речонок долго будет стоять, а озеро очистится дней через десять. И тогда песчаный берег, залитый светом, перейдет в таинственное свечение сонной воды, а дальше — в торжественные силуэты, смутные очертания противоположного берега.
В ясный ветреный день, вдыхая запахи пробужденной земли, бродим по проталинкам тундры и наблюдаем массу прелюбопытных явлений. Необычайно сочетание высокого неба с холодным ветром. Из-под ног то и дело выбегает, припадая к земле, куропатка; сорвется и тут же, как подстреленный, упадет на землю крошечный куличок. Стараясь увести незваного посетителя от своего гнезда, куличок начинает кувыркаться у самых ног. У основания каменной россыпи пробирается прожорливый песец, покрытый клочьями вылинявшей шерсти. Поравнявшись с обломками камней, песец делает хорошо рассчитанный прыжок и придавливает лапами выскочившую мышь. А еще дальше горностай, держа в зубах серебряную рыбу, скачками проносится к нагроможденным валунам.
У медленно тающих ледничков скоро начнут оживать и цвести растения. Первыми зацветут кандык и горянка, которые развиваются и борются за жизнь еще под прозрачною крышкою льда. В августе среди стелющейся на холмах полярной березы появятся первые грибы.
В поросшей жалкой растительностью тундре есть свои чудесные ароматы. Наступит лето, и ветер заколышет венчики цветов, жужжа пролетит и сядет на цветок шмель.
Небо опять хмурится, ветер начинает бешено свистеть. Пора возвращаться в дощатый домик полярной станции, где вкусно пахнет печеным хлебом и уютом человечьего жилья. А завтра мы начнем разведывательные работы.
Сотников (Василь Быков, текст 2007 года)
Все последние дни Сотников был словно в прострации. Чувствовал он себя скверно: обессилел без воды и пищи. И он молча, в полузабытьи, сидел среди тесной толпы людей на колючей, сухой траве без особых мыслей в голове и, наверно, потому не сразу понял смысл лихорадочного шепота рядом: «Хоть одного, а прикончу. Все равно…». Сотников осторожно повел в сторону взглядом: тот самый его сосед-лейтенант незаметно для других доставал из-под грязных бинтов на ноге обыкновенный перочинный ножик, и в глазах его таилась такая решимость, что Сотников подумал: такого не удержишь.
Двое конвоиров, сойдясь вместе, прикуривали от зажигалки, один на коне чуть поодаль бдительно осматривал колонну.
Они еще посидели на солнце, может, минут пятнадцать, пока с холма не послышалась какая-то команда, и немцы начали поднимать колонну. Сотников уже знал, на что решился сосед, который сразу же начал забирать из колонны в сторону, поближе к конвоиру. Конвоир этот был сильный, приземистый немец, как и все, с автоматом на груди, в тесном, пропотевшем под мышками кителе; из-под мокроватой с краев суконной пилотки выбивался совсем не арийский — черный, почти смоляной чуб. Немец торопливо докурил сигарету, сплюнул сквозь зубы и, по-видимому намереваясь подогнать какого-то пленного, нетерпеливо ступил два шага к колонне. В то же мгновение лейтенант, словно коршун, бросился на него сзади и по самый черенок вонзил нож в его загорелую шею.
Коротко крякнув, немец осел наземь, кто-то поодаль крикнул: «Полундра!» — и несколько человек, будто их пружиной метнуло из колонны, бросились в поле. Сотников тоже рванулся прочь.
Замешательство немцев длилось секунд пять, не больше, тотчас же в нескольких местах ударили очереди — первые пули прошли над его головой. Но он бежал. Кажется, никогда в жизни он не мчался с такой бешеной прытью, и в несколько широких прыжков взбежал на бугор с сосенками. Пули уже густо и беспорядочно пронизывали сосновую чащу, со всех сторон его осыпало хвоей, а он все мчал, не разбирая пути, как можно дальше, то и дело с радостным изумлением повторяя про себя: «Жив! Жив!»
Наулака: История о Западе и Востоке (Редьярд Киплинг, текст 2008 года)
Минут через десять Тарвин начал догадываться, что все эти усталые, измученные люди представляли интересы полдюжины различных фирм Калькутты и Бомбея. Как и каждую весну, они без всякой надежды на успех осаждали королевский дворец, пытаясь получить хоть что-то по счетам с должника, которым был сам король. Его Величество заказывал все подряд, без разбору, и в огромных количествах — расплачиваться же за покупки очень не любил. Он покупал ружья, несессеры, зеркала, дорогие безделушки для каминной полки, вышивки, сверкающие всеми цветами радуги елочные украшения, седла и конскую сбрую, почтовые кареты, экипажи с четверками лошадей, духи, хирургические инструменты, подсвечники, китайский фарфор — поштучно или оптом, за наличные или в кредит, как заблагорассудится Его Королевскому Величеству. Теряя интерес к приобретенным вещам, он тут же утрачивал и желание платить за них, так как мало что занимало его пресыщенное воображение дольше двадцати минут. Иной раз случалось так, что сама покупка вещи удовлетворяла его сполна, и ящики с драгоценным содержимым, прибывавшие из Калькутты, оставались нераспакованными. Мир, воцарившийся в Индийской империи, мешал ему взяться за оружие и направить его против своих собратьев-королей, и он лишился единственной радости и забавы, которая тешила его самого и его предков на протяжении целых тысячелетий. И все же он мог играть в эту игру и сейчас, правда, в несколько видоизмененной форме — воюя с приказчиками, тщетно пытающимися получить с него по счету.
Итак, по одну сторону стоял сам политический резидент государства, посаженный на это место для того, чтобы обучать короля искусству управления, и главное, экономии и бережливости, а по другую сторону — точнее сказать, у дворцовых ворот, обыкновенно находился коммивояжер, в душе которого боролись презрение к злостному неплательщику и присущее каждому англичанину благоговение перед королем.
Невский проспект (Николай Гоголь, текст 2009 года)
Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет все. Чем не блестит эта улица — красавица нашей столицы! Я знаю, что ни один из бледных и чиновных ее жителей не променяет на все блага Невского проспекта. Не только кто имеет двадцать пять лет от роду, прекрасные усы и удивительно сшитый сюртук, но даже тот, у кого на подбородке выскакивают белые волоса и голова гладка, как серебряное блюдо, и тот в восторге от Невского проспекта. А дамы! О, дамам еще больше приятен Невский проспект. Да и кому же он не приятен? Едва только взойдешь на Невский проспект, как уже пахнет одним гуляньем. Хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, взошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Здесь единственное место, где показываются люди не по необходимости, куда не загнала их надобность и меркантильный интерес, объемлющий весь Петербург.
Невский проспект есть всеобщая коммуникация Петербурга. Здесь житель Петербургской или Выборгской части, несколько лет не бывавший у своего приятеля на Песках или у Московской заставы, может быть уверен, что встретится с ним непременно. Никакой адрес-календарь и справочное место не доставят такого верного известия, как Невский проспект. Всемогущий Невский проспект! Единственное развлечение бедного на гулянье Петербурга! Как чисто подметены его тротуары, и, боже, сколько ног оставило на нем следы свои! И неуклюжий грязный сапог отставного солдата, под тяжестью которого, кажется, трескается самый гранит, и миниатюрный, легкий, как дым, башмачок молоденькой дамы, оборачивающей свою головку к блестящим окнам магазина, как подсолнечник к солнцу, и гремящая сабля исполненного надежд прапорщика, проводящая по нем резкую царапину, — все вымещает на нем могущество силы или могущество слабости. Какая быстрая совершается на нем фантасмагория в течение одного только дня!
В чем причина упадка русского языка и есть ли он вообще? (Борис Стругацкий, текст 2010 года)
Никакого упадка нет, да и быть не может. Просто цензуру смягчили, а частию, слава богу, и вовсе упразднили, и то, что раньше мы слышали в пивных и подворотнях, сегодня услаждает наш слух, доносясь с эстрады и с телеэкранов. Мы склонны считать это наступлением бескультурья и упадком Языка, но ведь бескультурье, как и всякая разруха, не в книгах и не на театральных подмостках, оно в душах и в головах. А с последними, на мой взгляд, ничего существенного за последние годы не произошло. Разве что начальство наше, опять же слава богу, отвлеклось от идеологии и увлеклось более распиливанием бюджета. Вот языки и подраспустились, а Язык обогатился замечательными новшествами в широчайшем диапазоне — от «хеджирования портфеля ГКО с помощью фьючерсов» и до появления интернет-жаргона.
Разговоры об упадке вообще и Языка в частности — это, по сути, результат отсутствия ясных указаний сверху. Появятся соответствующие указания — и упадок прекратится как бы сам собой, тут же сменившись каким-нибудь «новым расцветом» и всеобщим суверенным «благорастворением воздyхов».
Литература благополучно процветает, оставшись, наконец, почти без цензуры и в сени либеральных законов, касающихся книгоиздания. Читатель избалoван до предела. Ежегодно появляется несколько десятков книг такого уровня значимости, что, появись любая из них на прилавках лет 25 назад, она тут же стала бы сенсацией года, а сегодня вызывает лишь снисходительно-одобрительное ворчание критики. Разговоры о пресловутом «кризисе литературы» не затихают, общественность требует немедленного появления новых булгаковых, чеховых, толстых, как водится забывая при этом, что любой классик — это обязательно «продукт времени», как хорошее вино и вообще как все хорошее. Не надо тянуть дерево за ветки вверх: оно от этого быстрее не вырастет. Впрочем, в разговорах о кризисе ничего плохого нет: пользы от них маловато, но и вреда ведь тоже не наблюдается.
А Язык, как и прежде, живет своею собственной жизнью, медленной и непостижимой, непрерывно меняясь и при этом всегда оставаясь самим собой. С русским языком может произойти все, что угодно: перестройка, преображение, превращение, — но только не вымирание. Он слишком велик, могуч, гибок, динамичен и непредсказуем, чтобы взять и вдруг исчезнуть. Разве что — вместе с нами.
Орфография как закон природы ( Дмитрий Быков, текст 2011 года)
Вопрос о том, зачем нужна грамотность, обсуждается широко и пристрастно. Казалось бы, сегодня, когда даже компьютерная программа способна выправить не только орфографию, но и смысл, от среднестатистического россиянина не требуется знания бесчисленных и порой бессмысленных тонкостей родного правописания. Я уж не говорю про запятые, которым не повезло дважды. Сначала, в либеральные девяностые, их ставили где попало или игнорировали вовсе, утверждая, что это авторский знак. Школьники до сих пор широко пользуются неписаным правилом: «Не знаешь, что ставить, — ставь тире». Не зря его так и называют — «знак отчаяния». Потом, в стабильные нулевые, люди начали испуганно перестраховываться и ставить запятые там, где они вообще не нужны. Правда, вся эта путаница со знаками никак не влияет на смысл сообщения. Зачем же тогда писать грамотно?
Думаю, это нечто вроде тех необходимых условностей, которые заменяют нам специфическое собачье чутье при обнюхивании. Сколько-нибудь развитый собеседник, получив электронное сообщение, идентифицирует автора по тысяче мелочей: почерка, конечно, он не видит, если только послание пришло не в бутылке, но письмо от филолога, содержащее орфографические ошибки, можно стирать, не дочитывая.
Известно, что в конце войны немцы, использовавшие русскую рабочую силу, угрозами вымогали у славянских рабов специальную расписку: «Такой-то обращался со мной замечательно и заслуживает снисхождения». Солдаты-освободители, заняв один из пригородов Берлина, прочли гордо предъявленное хозяином письмо с десятком грубейших ошибок, подписанное студенткой Московского университета. Степень искренности автора стала им очевидна сразу, и обыватель-рабовладелец поплатился за свою подлую предусмотрительность.
У нас сегодня почти нет шансов быстро понять, кто перед нами: способы маскировки хитры и многочисленны. Можно сымитировать ум, коммуникабельность, даже, пожалуй, интеллигентность. Невозможно сыграть только грамотность — утонченную форму вежливости, последний опознавательный знак смиренных и памятливых людей, чтущих законы языка как высшую форму законов природы.
Часть 1. А вам не всё равно? (Захар Прилепин, текст 2012 года)
В последнее время часто приходится слышать безапелляционные заявления, например: «Я ничего никому не должен». Их повторяет, считая хорошим тоном, немалое количество людей самого разного возраста, в первую очередь молодых. А пожившие и умудренные еще более циничны в своих суждениях: «Не надо ничего делать, потому что, пока россияне, забыв о завалившемся под лавку величии, тихо пьют, всё идет своим чередом».Неужели мы сегодня стали более инертными и эмоционально пассивными, чем когда-либо? Сейчас это понять непросто, в конечном счете время покажет. Если страна под названием Россия вдруг обнаружит, что она потеряла существенную часть своей территории и значительную долю своего населения, можно будет сказать, что в начале нулевых нам, действительно, было не до чего и что в эти годы мы занимались более важными делами, чем сохранение государственности, национальной идентичности и территориальной целостности. Но если страна уцелеет, значит, сетования на безразличие граждан к судьбе Родины были по меньшей мере беспочвенны.
Тем не менее основания для неутешительного прогноза есть. Сплошь и рядом встречаются молодые люди, которые воспринимают себя не как звено в непрерывной цепи поколений, а ни много ни мало как венец творения. Но есть ведь очевидные вещи: сама жизнь и существование земли, по которой мы ходим, возможны лишь потому, что наши предки относились ко всему иначе.
Я вспоминаю своих стариков: как красивы они были и, боже мой, как они были молоды на военных своих фотографиях! И еще как счастливы были, что мы, дети и внуки их, путаемся среди них, тонконогие и загорелые, расцветшие и пережаренные на солнце. Мы же почему-то решили, что предыдущие поколения были нам должны, а мы, как новый подвид особей, ни за что не отвечаем и ни у кого не хотим быть в долгу.
Есть только один способ сохранить данную нам землю и свободу народа — постепенно и настойчиво избавляться от массовых пароксизмов индивидуализма, с тем чтобы публичные высказывания по поводу независимости от прошлого и непричастности к будущему своей Родины стали как минимум признаком дурного тона.
Часть 2. Мне — не всё равно
В последнее время нередко звучат категорические высказывания типа: «Я никому ничего не должен». Их повторяют многие, особенно молодые, которые считают себя венцом творения. Не случайно позиция крайнего индивидуализма — признак едва ли не хорошего тона сегодня. А ведь прежде всего мы существа общественные и живем по законам и традициям социума.
Чаще всего традиционные российские сюжеты бестолковы: там привычно лопнула труба, здесь что-то воспламенилось — и три района остались то ли без тепла, то ли без света, то ли без того и без другого. Никто давно не удивляется, потому что и раньше вроде бы случалось подобное.
Судьба общества напрямую связана с государством как таковым и действиями тех, кто им управляет. Государство может попросить, настоятельно рекомендовать, приказать, в конце концов заставить нас совершить поступок.
Возникает резонный вопрос: кому и что нужно сделать с людьми, чтобы они озаботились не только собственной судьбой, но и чем-то большим?
Сейчас много говорят о пробуждении гражданского самосознания. Кажется, что общество, независимо от чужой воли и приказа сверху, выздоравливает. И в этом процессе, как нас убеждают, главное — «начать с себя». Я лично начал: вкрутил лампочку в подъезде, заплатил налоги, улучшил демографическую ситуацию, обеспечил работой нескольких человек. И что? И где результат? Сдается мне, что, пока я занят малыми делами, кто-то вершит свои, огромные, и вектор приложения сил у нас совершенно разный.
А между тем всё, что есть у нас: от земли, по которой ходим, до идеалов, в которые верим, — результат не «малых дел» и осторожных шагов, а глобальных проектов, огромных свершений, самоотверженного подвижничества. Люди преображаются только тогда, когда со всего размаху врываются в мир. Человек становится человеком в поиске, в подвиге, в труде, а не в мелочном самокопании, выворачивающем душу наизнанку.
Куда лучше для начала изменить мир вокруг себя, потому что хочется наконец большой страны, больших забот о ней, больших результатов, большой земли и неба. Дайте карту с реальным масштабом, чтобы как минимум полглобуса было видно!
Часть 3. И нам не всё равно!
Есть тихое, как зуд, ощущение, что государство на этой земле никому ничего не должно. Может, поэтому в последнее время мы так часто слышим от людей, что и я, мол, никому ничего не должен. И вот я не понимаю: как всем нам здесь выжить и кто станет защищать эту страну, когда она обвалится?
Если всерьёз поверить, что Россия исчерпала ресурсы жизнестойкости и будущего у нас нет, то, право слово, может, и переживать не стоит? Причины у нас веские: народ надломлен, все империи рано или поздно распадаются и шансов у нас поэтому нет.
Российская история, не спорю, провоцировала подобные декларации. Тем не менее наши предки в эти поражённые скептицизмом благоглупости никогда не верили. Кто решил, что у нас уже нет шансов, а, к примеру, у китайцев их больше чем достаточно? У них ведь тоже многонациональная страна, пережившая революции и войны.
На самом деле мы живем в забавном государстве. Здесь, чтобы реализовать свои элементарные права — иметь крышу над головой и хлеб насущный, нужно исполнить необычайной красоты кульбиты: менять родные места и работы, получать образование, чтобы работать не по специальности, идти по головам, причем желательно на руках. Просто крестьянином, медсестрой, инженером быть нельзя, просто военным — вообще не рекомендуется.
Но при всей, так сказать, «нерентабельности» населения, в России живут десятки миллионов взрослых мужчин и женщин — дееспособных, предприимчивых, инициативных, готовых пахать и сеять, строить и перестраивать, рожать и воспитывать детей. Поэтому добровольное прощание с национальным будущим вовсе не признак здравого рассудка и взвешенных решений, а натуральное предательство. Нельзя сдавать позиций, бросать флаги и бежать куда глаза глядят, даже не сделав попытки защитить свой дом. Это, конечно, фигура речи, навеянная историей и дымом отечества, в котором духовный и культурный подъём, массовое стремление к переустройству всегда были сопряжены с великими потрясениями и войнами. Но венчали их Победы, каких не достичь никому. И мы должны заслужить право быть наследниками этих Побед!
Часть 1. Евангелие от Интернета (Дина Рубина, текст 2013 года)
Однажды, много лет назад, я разговорилась со знакомым программистом и среди прочих реплик помню его фразу о том, что изобретена некая гениальная штука, благодаря которой все знания человечества станут доступны любому субъекту, — Всемирная информационная сеть.
— Это восхитительно, — вежливо отозвалась я, всегда скучнеющая на слове «человечество» и ненавидящая слово «индивидуум».
— Представьте, — продолжал он, — что для диссертации о производстве глиняной посуды у этрусков, например, уже не нужно копаться в архивах, а достаточно набрать определенный код, и на экране вашего компьютера появится все, что требуется для работы.
— А вот это — прекрасно! — воскликнула я.
Он между тем продолжал:
— Перед человечеством открываются неслыханные возможности — в науке, в искусстве, в политике. Каждый сможет донести свое слово до сведения миллионов. В то же время любой человек, — добавил он, — станет гораздо более доступен спецслужбам и не защищен от разного рода злоумышленников, особенно когда возникнут сотни тысяч интернет-сообществ.
— Но это ужасно… — задумалась я.
Прошло много лет, а я отлично помню этот разговор. И сегодня, сменив добрый десяток компьютеров, переписываясь — под аккомпанемент клавиатуры — с сотнями корреспондентов, прогоняя очередной запрос из Гугла в Яндекс и мысленно благословляя великое изобретение, я так и не могу однозначно ответить себе: Интернет — «прекрасно» это или «ужасно»?
Томас Манн писал: «…Где ты, там и мир — узкий круг, в котором живешь, познаешь и действуешь; остальное — туман…»
Интернет — во благо или во зло — рассеял туман, врубив свои беспощадные прожектора, пронизывающие режущим светом до мельчайшей песчинки страны и континенты, а заодно и хрупкую человеческую душу. И что, кстати, стряслось за последние лет двадцать с этой пресловутой душой, перед которой открылись ослепительные возможности для самовыражения?
Интернет для меня третий перелом в истории человеческой культуры — после появления языка и изобретения книги. В Древней Греции оратора, выступавшего на площади в Афинах, слышали не более двадцати тысяч человек. Это был звуковой предел общения: география языка — это племя. Потом пришла книга, которая расширила круг общения до географии страны. С изобретением Всемирной сети возник новый этап существования человека в пространстве: география Интернета — земной шар!
Часть 2. Опасности райских кущей
Интернет для меня третий перелом в истории человеческой культуры — после появления языка и изобретения книги. В Древней Греции оратора, выступавшего на площади в Афинах, слышали не более двадцати тысяч человек. Это был звуковой предел общения: география языка — это племя. Потом пришла книга, которая расширила круг общения до географии страны.
И вот появилась головокружительная, беспрецедентная возможность мгновенного донесения слова до бесчисленного множества людей. Очередная смена пространств: география Интернета — земной шар. И это очередная революция, а революция всегда быстро ломает, только строит она медленно.
Со временем возникнет новая иерархия человечества, новая гуманная цивилизация. А пока… пока в Интернете доминирует «оборотная сторона» этого грандиозного открытия-прорыва — его разрушительная сила. Не случайно Всемирная сеть становится орудием в руках террористов, хакеров и фанатиков всех мастей.
Самый наглядный факт современности: Интернет, который немыслимо расширил возможности простого человека для высказывания и действия, лежит в основе нынешнего «восстания масс». Это явление, возникшее еще в первой половине двадцатого века, вызванное вульгаризацией культуры — материальной и духовной, — породило и коммунизм, и нацизм. Сегодня он обращен к «массовому» в любом человеке, питается от него и удовлетворяет его во всех отношениях — от языкового до политического и потребительского, ибо невероятно приблизил к народу желанные «хлеб и зрелища», включая самые низкие. Этот наперсник, проповедник и исповедник толп превращает в «шум» все, к чему прикасается, чему дает жизнь; плодит пошлость, невежество и агрессию, давая им неслыханный, завораживающий выход не просто наружу, а на весь мир. Опаснее всего, что это игривое и очень смышленое «дитя» новой цивилизации уничтожает критерии — духовные, нравственные и поведенческие коды существования человеческого общества. Что поделать, в интернет-пространстве все равны в самом площадном смысле этого слова. И я думаю: не слишком ли высокую цену мы платим за прекрасную возможность поговорить с далеким другом, прочесть редкую книгу, увидеть гениальную картину и услышать великую оперу? Не чересчур ли рано сделано это грандиозное открытие? Иными словами, доросло ли человечество до самого себя?
Часть 3. Зло во благо или благо во зло?
Вопросы, относящиеся к могущественному Интернету, вполне можно назвать экзистенциальными, как и вопрос о том, что мы делаем в этом мире.
Нет такого прибора, который мог бы определить явную пользу и столь же явное зло, что приносят нам все великие изобретения, как нет и возможности отделить одно от другого.
— Я бы не спешил слишком остро критиковать Интернет за все грехи человечества, — возразил мой друг, известный физик, давно живущий в Париже (кстати, мы познакомились с ним через Интернет). — С моей точки зрения, это замечательная вещь хотя бы потому, что талантливые и умные люди получили возможность общаться, объединяясь и тем самым способствуя великим открытиям новейшего времени. Подумайте, например, о полярниках в Антарктиде: разве интернет-коммуникация для них не великое благо? А плебс так и останется плебсом, с Интернетом или без. В свое время монстры покроя Гитлера или Муссолини, при наличии лишь радио и прессы, ухитрялись убийственно воздействовать на массы. Да и книга всегда была весьма сильным орудием: на бумаге можно печатать поэзию Шекспира и прозу Чехова, а можно пособия по терроризму и призывы к погромам — бумага стерпит все, как и Интернет. Это изобретение само по себе не относится к категориям добра или зла, так же как огонь, динамит, алкоголь, нитраты или ядерная энергия. Все зависит от того, кто им пользуется. Это настолько очевидно, что даже скучно обсуждать. Напишите лучше о том, — добавил профессор, — как трудно в наш век стать взрослым, как целые поколения обречены на вечную и необратимую незрелость…
— То есть все-таки о Всемирной паутине? — упрямо уточнила я. — Как раз там я прочитала на днях: «Лучшее, что дала мне жизнь, — это детство без Интернета».
Так чт? мы, собственно говоря, делаем в этом мире, думаю я, проникая все глубже в его тайны, стараясь докопаться до самого сокровенного родника, чья кристальная сила утолит нашу жажду бессмертия? И существует ли он, этот родник, или каждое следующее поколение, снявшее очередной покров с великой тайны, способно лишь замутить чистые воды бытия, подаренного нам непознаваемым гением Вселенной?
Поезд Чусовская – Тагил (Алексей Иванов, текст 2014 года)
Часть 1. На поезде через детство
«Чусовская — Тагил»… Этим поездом я ездил только летом.
Вереница вагонов и локомотив — угловатый и массивный, от него пахло горячим металлом и почему-то дёгтем. Каждый день этот поезд отправлялся от старого чусовского вокзала, которого сейчас уже нет, и стояли в открытых дверях проводницы, выставив наружу жёлтые флажки.
Железная дорога решительно поворачивала от реки Чусовой в лощину между гор, и дальше много часов подряд поезд дробно колотил по дремучим распадкам. Сверху жарило неподвижное летнее солнце, а вокруг в синеве и мареве колыхался Урал: то какой-нибудь таёжный завод выставит над лесом толстую трубу из красного кирпича, то заискрит слюдой сизая скала над долиной, то в заброшенном карьере, словно закатившаяся монета, блеснёт тихое озеро. Весь окружающий мир за окном мог внезапно упасть вниз — это вагон мчался по недолгому, как вздох, мосту над плоской речонкой, издырявленной валунами. Не раз поезд выносило на высоченные насыпи, и он с воем летел на уровне еловых верхушек, почти в небе, а вокруг по спирали, точно круги по омуту, разворачивался горизонт с покатыми хребтами, на которых что-то странно вспыхивало.
Семафор переключал масштаб, и после грандиозных панорам поезд замедлял ход на скромных разъездах с тупиками, где к рыжим рельсам прикипели раскалённые колёса забытых теплушек. Здесь окошки деревянных вокзалов украшали наличники, таблички «По путям не ходить!» заржавели, и под ними в одуванчиках спали псы. Коровы паслись в бурьяне дренажных канав, а за щелястыми дощатыми платформами вымахала беспризорная малина. Сиплый свист поезда плыл над станцией, как местный ястреб, который давно утратил величие хищника и теперь воровал цыплят в палисадниках, хватал воробьёв с двускатной шиферной крыши лесопилки.
Перебирая в памяти подробности, я уже не знаю и даже не понимаю, по какой волшебной стране едет этот поезд — по Уралу или по моему детству.
Часть 2. Поезд и люди
«Чусовская — Тагил»… Солнечный поезд.
Тогда, в детстве, всё было по-другому: и дни длиннее, и земля больше, и хлеб не привозной. Мне нравились попутчики, завораживало таинство их жизни, открытое мне случайно, как бы мимоходом. Вот чистенькая старушка разворачивает газетку, в которой аккуратно сложены перья лука, пирожки с капустной начинкой и яйца, сваренные вкрутую. Вот небритый папаша укачивает сидящую у него на коленях маленькую дочку, и столько нежности в том осторожном движении, которым этот мужик, корявый и неловкий, прикрывает девочку полой своего потрёпанного пиджака… Вот пьют водку расхристанные дембеля: вроде бы, ошалев от счастья, они вразнобой гогочут, братаются, но внезапно, будто что-то вспомнив, начинают драться, потом плачут от невозможности выразить непонятное им страдание, снова обнимаются и поют песни. И только через много лет я понял, как черствеет душа, когда долго живёшь не дома.
Однажды на какой-то станции я видел, как все проводницы ушли в буфет и заболтались, а поезд вдруг медленно поплыл вдоль перрона. Тётки вылетели на платформу и, проклиная машиниста-хохмача, который не дал гудок, толпой кинулись вдогонку, а из дверей последнего вагона начальник поезда бессовестно свистел в два пальца, как болельщик на стадионе. Конечно, шутка грубая, но никто не обиделся, и хохотали потом все вместе.
Здесь проводить своих чад к поезду подруливали на мотоциклах с колясками растерянные родители, целовались и горько веселились, играли на гармошках и, бывало, плясали. Здесь проводницы велели пассажирам самим высчитать, сколько стоит билет, и принести им «без сдачи», и пассажиры честно рылись в кошельках и кошёлках, отыскивая мелочь. Здесь каждый был причастен к общему движению и переживал его по-своему. Можно было выйти в тамбур, открыть дверь наружу, сесть на железные ступеньки и просто смотреть на мир, и никто тебя не отругает.
«Чусовская — Тагил», поезд моего детства…
Часть 3. Когда поезд вернётся
Мои мама и папа работали инженерами, Чёрное море им было не по карману, поэтому в летние отпуска они объединялись с друзьями и на поезде Чусовская — Тагил уезжали весёлыми компаниями в семейные турпоходы по рекам Урала. В те годы сам порядок жизни был словно специально приспособлен для дружбы: все родители вместе работали, а все дети вместе учились. Наверное, это и называется гармонией.
Наши лихие и могучие папы забрасывали на багажные полки рюкзаки с ватными спальниками и брезентовые палатки, тяжеленные, будто из листового железа, а наши наивные мамы, опасаясь, как бы дети не узнали о замыслах взрослых, шёпотом спрашивали: «А на вечер-то взяли?» Мой отец, самый сильный и весёлый, ничуть не смущаясь и даже не улыбаясь, отвечал: «Ясное дело! Буханку белого и буханку красного».
И мы, ребятишки, ехали навстречу чудесным приключениям — туда, где беспощадные солнцепёки, неприступные скалы и огненные рассветы, и нам снились дивные сны, пока мы спали на жёстких вагонных полках, и сны эти — самое удивительное! — всегда сбывались. Перед нами распахивался гостеприимный и приветливый мир, жизнь уходила вдаль, в слепящую бесконечность, будущее казалось прекрасным, и мы катились туда в скрипучем обшарпанном вагоне. В железнодорожном расписании наш поезд значился пригородным, но мы-то знали, что он сверхдальнего следования.
И теперь будущее стало настоящим — не прекрасным, а таким, каким, по-видимому, и должно быть. Я живу в нём и всё лучше узнаю родину, по которой едет мой поезд, и она мне всё ближе, но, увы, я всё хуже помню своё детство, и оно от меня всё дальше — это очень-очень грустно. Однако моё настоящее тоже скоро станет прошлым, и вот тогда тот же поезд повезёт меня уже не в будущее, а в прошлое — прежней дорогой, но в обратном направлении времени.
«Чусовская — Тагил», солнечный поезд моего детства.
Волшебный фонарь. (Евгений Водолазкин, текст 2015 года)
Часть 1. Дача
Профессорская дача на берегу Финского залива. В отсутствие хозяина, друга моего отца, нашей семье позволялось там жить. Даже спустя десятилетия помню, как после утомительной дороги из города меня обволакивала прохлада деревянного дома, как собирала растрясшееся, распавшееся в экипаже тело. Эта прохлада не была связана со свежестью, скорее, как ни странно, — с упоительной затхлостью, в которой слились ароматы старых книг и многочисленных океанских трофеев, непонятно как доставшихся профессору-юристу. Распространяя солоноватый запах, на полках лежали засушенные морские звёзды, перламутровые раковины, резные маски, пробковый шлем и даже игла рыбы-иглы.
Аккуратно отодвигая дары моря, я доставал с полок книги, садился по-турецки в кресло с самшитовыми подлокотниками и читал. Листал страницы правой рукой, а левая сжимала кусок хлеба с маслом и сахаром. Откусывал задумчиво и читал, и сахар скрипел на моих зубах. Это были жюль-верновские романы или журнальные, переплетённые в кожу описания экзотических стран — мир неведомый, недоступный и от юриспруденции бесконечно далёкий. На своей даче профессор собрал, очевидно, то, о чём ему мечталось с детства, что не предусматривалось его нынешним положением и не регулировалось «Сводом законов Российской империи». В милых его сердцу странах законов, подозреваю, не было вообще.
Время от времени я поднимал глаза от книги и, наблюдая угасание залива за окном, пытался понять, как становятся юристами. Мечтают об этом с детства? Сомнительно. В детстве я мечтал быть дирижёром или, скажем, брандмейстером, но юристом — никогда. Ещё я представлял себе, будто остался в этой прохладной комнате навеки, живу в ней, как в капсуле, а за окном перемены, перевороты, землетрясения, и нет там больше ни сахара, ни масла, ни даже Российской империи — и только я всё сижу и читаю, читаю… Дальнейшая жизнь показала, что с сахаром и маслом я угадал, а вот сидеть и читать — этого, увы, не получилось.
Часть 2. Парк
Мы в Полежаевском парке, середина июня. Там течет речка Лиговка, она небольшая совсем, но в парке превращается в озеро. На воде — лодки, на траве — клетчатые пледы, скатерти с бахромой, самовары. Я наблюдаю за тем, как компания, сидящая неподалеку, заводит патефон. Кто именно сидит, уже не помню, но всё еще вижу, как вращается ручка. Через мгновение раздается музыка — хриплая, заикающаяся, и всё же музыка.
Ящик, полный маленьких, простуженных, поющих, пусть извне и невидимых, — у меня такого не было. И как же я хотел им обладать: заботиться о нём, лелеять, ставить зимой у печи, но главное — заводить его с царственной небрежностью, как делают вещь давно привычную. Вращение ручки казалось мне простой и одновременно неочевидной причиной льющихся звуков, своего рода универсальной отмычкой к прекрасному. Было в этом что-то моцартовское, что-то от взмаха дирижерской палочки, оживляющего немые инструменты и земными законами также не вполне объяснимого. Я, бывало, дирижировал наедине с собой, напевая услышанные мелодии, и неплохо у меня получалось. Если бы не мечта стать брандмейстером, то хотел бы я быть, конечно же, дирижером.
В тот июньский день мы видели и дирижера. С послушным его руке оркестром он потихоньку удалялся от берега. Не парковый был оркестр, не духовой — симфонический. Стоял на плоту, непонятно как поместившись, и по воде растекалась его музыка, и ее вполуха слушали отдыхающие. Вокруг плота плавали лодки, утки, слышны были то скрип уключин, то кряканье, но всё это легко врастало в музыку и принималось дирижером в целом благосклонно. Окруженный музыкантами, дирижер был в то же время одинок: есть в этой профессии непостижимый трагизм. Он, быть может, выражен не так ярко, как у брандмейстера, поскольку не связан ни с огнем, ни с внешними обстоятельствами вообще, но эта внутренняя, скрытая его природа жжет сердца тем сильней.
Часть 3. Невский
Я видел, как по Невскому ехали тушить пожар — ранней осенью, на исходе дня. Впереди на вороном коне — «скачок» (так называли передового всадника пожарного обоза), с трубой у рта, как ангел Апокалипсиса. Скачок трубит, расчищая путь, и все бросаются врассыпную. Извозчики хлещут лошадей, прижимают их к обочинам и замирают, стоя к пожарным вполоборота. И вот по бурлящему Невскому в образовавшейся пустоте мчится колесница, несущая огнеборцев: они сидят на длинной лавке, спиной друг к другу, в медных касках, и над ними развевается знамя пожарной части; у знамени — брандмейстер, он звонит в колокол. В своём бесстрастии пожарные трагичны, на их лицах играют отблески пламени, которое уже где-то разгорелось, уже где-то их ждёт, до поры невидимое.
На едущих печально слетают огненно-жёлтые листья из Екатерининского сада, где свой пожар. Мы с мамой стоим у кованой решётки и наблюдаем, как невесомость листьев передаётся обозу: он медленно отрывается от брусчатки и на небольшой высоте летит над Невским. За линейкой с пожарными проплывает повозка с паровым насосом (из котла — пар, из трубы — дым), за ней — медицинский фургон, чтобы спасать обожжённых. Я плачу, и мама говорит, чтобы я не боялся, только ведь плачу я не от страха — от избытка чувств, от восхищения мужеством и великой славой этих людей, оттого, что так величественно они плывут мимо замершей толпы под колокольный звон.
Я очень хотел стать брандмейстером и всякий раз, видя пожарных, обращал к ним беззвучную просьбу принять меня в их ряды. Она, понятно, не была услышана, но сейчас, спустя годы, я об этом не жалею. Тогда же, проезжая по Невскому на империале, я неизменно представлял, что направляюсь на пожар: держался торжественно и немного грустно, и не знал, как там всё ещё сложится при тушении, и ловил восторженные взгляды, и на приветствия толпы, слегка откинув голову набок, отвечал одними глазами.
Этот древний-древний-древний мир! (Александр Усачёв, текст 2016 года)
Часть 1. Вкратце об истории театра
Рассказывают, что древние греки очень любили виноград и после его сбора устраивали праздник в честь бога винограда Диониса. Свиту Диониса составляли козлоногие существа – сатиры. Изображая их, эллины надевали козлиные шкуры, бешено скакали и пели – словом, самозабвенно предавались веселью. Такие представления назывались трагедиями, что по-древнегречески означало «пение козлов». Впоследствии эллины призадумались: чему бы еще посвятить такие игрища?
Простым людям всегда было интересно знать, как живут богатые. Драматург Софокл начал писать пьесы про царей, и сразу стало ясно: цари и те часто плачут и личная жизнь у них небезопасна и отнюдь не проста. А для того чтобы придать повествованию занимательности, Софокл решил привлечь актеров, которые смогли бы сыграть его произведения, – так появился театр.
Вначале поклонники искусства были очень недовольны: действие видели только те, кто сидел в первом ряду, и, поскольку билеты тогда еще не были предусмотрены, лучшие места занимали самые сильные и рослые. Тогда эллины решили устранить это неравноправие и построили амфитеатр, где каждый следующий ряд был выше предыдущего, и всё, что происходило на сцене, стало видно всем пришедшим на представление.
В спектакле обычно участвовали не только актеры, но и хор, вещавший от имени народа. Например, выходил герой на арену и произносил:
– Я сейчас пойду сделаю что-нибудь плохое!
– Совершать плохое бессовестно! – завывал хор.
– Ладно, – поразмыслив, нехотя соглашался герой. – Тогда я пойду и сделаю что-нибудь хорошее.
– Хорошее делать хорошо, – одобрял его хор, тем самым как бы нечаянно подталкивая героя к гибели: ведь, как положено в трагедии, за хорошие дела неизбежно наступает расплата.
Правда, иногда появлялся «бог из машины» (машиной называли специальный кран, на котором «бога» опускали на сцену) и нежданно- негаданно спасал героя. Был ли это действительно настоящий бог или всё-таки актер – неясно до сих пор, но зато доподлинно известно, что и слово «машина», и театральные краны были придуманы в Древней Греции.
Часть 2. Вкратце об истории письменности
В те незапамятные времена, когда в междуречье Тигра и Евфрата пришли шумеры, они говорили на никому не понятном языке: ведь шумеры были первооткрывателями новых земель и язык у них был как у настоящих разведчиков – тайный, зашифрованный. Ни у кого такого языка не было и нет, разве что у других разведчиков.
А между тем народ в Месопотамии уже вовсю пользовался клиньями: юноши подбивали клинья под девушек (так они за ними ухаживали); мечи и ножи, выкованные из дамасской стали, имели клиновидную форму; даже журавли в небе – и те летали клином. Шумеры видели вокруг себя так много клиньев, что и письменность изобрели – клиньями. Так появилась клинопись – самая древняя в мире система письма.
Во время уроков в шумерской школе ученики деревянными палочками выдавливали клинья на глиняных табличках, и оттого всё вокруг было измазано глиной – от пола и до потолка. Уборщицы в конце концов рассвирепели, потому что от такой учёбы в школе одна грязь, а им ведь надо поддерживать чистоту. А для того чтобы поддерживать чистоту, должно быть чисто, иначе нечего и поддерживать.
А вот в Древнем Египте письменность состояла из рисунков. Египтяне подумали: зачем писать слово «бык», если можно этого быка просто нарисовать? Такие слова-рисунки древние греки (или эллины, как они себя именовали) впоследствии назвали иероглифами. Уроки письма по-древнеегипетски скорее напоминали уроки рисования, а выводить иероглифы было настоящим искусством.
– Ну нет, – сказали финикийцы. – Мы люди работящие, ремесленники и мореплаватели, и нам не нужна изощрённая каллиграфия, пусть у нас будет письменность попроще.
И придумали буквы – так получился алфавит. Люди стали писать буквами, и чем дальше, тем быстрее. А чем быстрее они писали, тем некрасивее у них получалось. Больше всех писали врачи: они выписывали рецепты. Поэтому у некоторых из них до сих пор такой почерк, что пишут они вроде бы буквы, а выходят иероглифы.
Часть 3. Вкратце об истории Олимпийских игр
Древние греки придумали Олимпийские игры, пока вели одну из своих нескончаемых войн. Основных причин было две: во-первых, во время баталий солдатам и офицерам некогда было заниматься спортом, а ведь эллины (так называли себя древние греки) стремились тренироваться всё время, не занятое упражнениями в философии; во-вторых, воинам хотелось поскорее вернуться домой, а отпуск на войне не предоставлялся. Было ясно, что войска нуждались в перемирии и что единственной возможностью его объявить могли стать Олимпийские игры: ведь непременное условие Олимпиады – прекращение войны.
Сначала эллины хотели проводить Олимпийские игры ежегодно, но впоследствии поняли, что частые перерывы в боевых действиях бесконечно удлиняют войны, поэтому Олимпийские игры стали объявлять только раз в четыре года. Зимних игр в те времена, конечно же, не было, потому что в Элладе не было ни ледовых арен, ни горнолыжных трасс.
В Олимпийских играх мог участвовать любой гражданин, но богатые могли позволить себе дорогостоящее спортивное снаряжение, а бедные – нет. Чтобы богатые не побеждали бедных только оттого, что их спортинвентарь лучше, все атлеты мерились силой и ловкостью обнажёнными.
– А почему игры назывались Олимпийскими? – спросите вы. – Боги с Олимпа тоже принимали в них участие?
Нет, боги, кроме ссор между собой, никаким другим спортом не занимались, но любили с нескрываемым от смертных азартом следить за спортивными состязаниями из поднебесья. А чтобы богам сподручнее было наблюдать за перипетиями соревнований, первый стадион построили в святилище, которое называлось Олимпия, – так игры получили свое название.
Боги и те на время игр заключали между собой перемирие и клялись не помогать своим избранникам. Более того, они даже разрешали эллинам считать победителей богами – правда, временными, всего на один день. Чемпионы-олимпийцы удостаивались оливковых и лавровых венков: медалей тогда еще не придумали, а лавр в Древней Греции ценился на вес золота, так что лавровый венок тогда был всё равно что золотая медаль сегодня.
Город на реке (Леонид Юзефович, текст 2017 года)
Часть 1. Санкт-Петербург. Нева
Мой дед родился в Кронштадте, моя жена – ленинградка, так что в Петербурге я чувствую себя не совсем чужим. Впрочем, в России трудно найти человека,в чьей жизни этот город ничего бы не значил. Все мы так или иначе связаны с ним, а через него друг с другом.
В Петербурге мало зелени, зато много воды и неба. Город раскинулся на равнине, и небо над ним необъятно. Можно подолгу наслаждаться спектаклями, которые на этой сцене разыгрывают облака и закаты. Актерами управляет лучший на свете режиссер – ветер. Декорации из крыш, куполов и шпилей остаются неизменными, но никогда не надоедают.
В 1941 году Гитлер решил выморить ленинградцев голодом и стереть город с лица земли. «Фюрер не понимал, что распоряжение взорвать Ленинград равносильно приказу взорвать Альпы», – заметил писатель Даниил Гранин. Петербург – каменная громада,по своей слитности и мощи не имеющая равных среди европейских столиц. В нем сохранилось свыше восемнадцати тысяч зданий, построенных до 1917 года. Это больше,чем в Лондоне и Париже, не говоря уж о Москве.
Через несокрушимый, высеченный из камня лабиринт течет Нева с ее притоками, протоками и каналами. В отличие от неба, вода здесь не свободна, она говорит о могуществе империи, сумевшей заковать ее в гранит. Летом у парапетов на набережных стоят рыбаки с удочками. Под ногами у них лежат полиэтиленовые кульки, в которых трепещут пойманные рыбешки. Такие же ловцы плотвы и к?рюшки стояли здесь и при Пушкине. Так же серели тогда бастионы Петропавловской крепости и дыбил коня Медный всадник. Разве что Зимний дворец был темно-красным, а не зеленым, как сейчас.
Кажется, ничто вокруг не напоминает о том, что в двадцатом столетии трещина русской истории прошла через Петербург. Его красота позволяет нам забыть о перенесенных им немыслимых испытаниях.
Часть 2. Пермь. Кама
Когда с левого берега Камы, на котором лежит моя родная Пермь, смотришь на правый с его синеющими до горизонта лесами, чувствуешь зыбкость границы между цивилизацией и первозданной лесной стихией. Их разделяет только полоса воды, и она же их объединяет. Если ребенком вы жили в городе на большой реке, вам повезло: суть жизни вы понимаете лучше, чем те, кто был лишен этого счастья.
В моем детстве в Каме еще водилась стерлядь. В старину ее отправляли в Петербург к царскому столу, а чтобы не испортилась в пути, под жабры клали смоченную в коньяке вату. Мальчиком я видел на песке маленького осетра с испятнанной мазутом зубч?той спиной: вся Кама была тогда в мазуте от буксиров. Эти грязные трудяги тащили за собой плоты и баржи. На палубах бегали дети и сушилось на солнце белье. Нескончаемые вереницы сбитых скобами осклизлых бревен исчезли вместе с буксирами и баржами. Кама стала чище, но стерлядь в нее так и не вернулась.
Говорили, что Пермь, подобно Москве и Риму, лежит на семи холмах. Этого было достаточно, чтобы ощутить, как над моим деревянным, утыканным заводскими трубами городом веет дыхание истории. Его улицы идут или параллельно Каме, или перпендикулярно ей. Первые до революции назывались по стоявшим на них храмам, как, например, Вознесенская или Покровская. Вторые носили имена тех мест, куда вели вытекающие из них дороги: Сибирская, Соликамская, Верхотурская. Там, где они пересекались, небесное встречалось с земным. Здесь я понял, что дольнее рано или поздно сходится с горним, нужно лишь набраться терпения и подождать.
Пермяки утверждают, что не Кама впадает в Волгу, а, наоборот, Волга в Каму. Мне не важно, какая из двух этих великих рек является притоком другой. В любом случае Кама – та река, которая течет через мое сердце.
Часть 3. Улан-Удэ. Селенга
Названия рек древнее всех других имен, нанесенных на карты. Нам не всегда понятен их смысл, вот и Селенга хранит тайну своего имени. Оно произошло не то от бурятского слова «сэл», что значит «разлив», не то от эвенкийского «сэлэ», то есть «железо», но мне слышалось в нем имя греческой богини луны, Селены. Стиснутая поросшими лесом сопками, часто окутанная туманом Селенга была для меня загадочной «лунной рекой». В шуме ее течения мне, юному лейтенанту, чудилось обещание любви и счастья. Казалось, они ожидают меня впереди так же непреложно, как Селенгу ждет Байкал.
Может быть, то же обещала она двадцатилетнему поручику Анатолию Пепеляеву, будущему белому генералу и поэту. Незадолго до Первой мировой войны он тайно обвенчался со своей избранницей в бедной сельской церкви на берегу Селенги. Отец-дворянин не дал сыну благословения на неравный брак. Невеста была внучкой ссыльных и дочерью простого железнодорожника из Верхнеудинска –так прежде назывался Улан-Удэ.
Я застал этот город почти таким, каким его видел Пепеляев. На рынке торговали бараниной приехавшие из глубинки буряты в традиционных синих халатах и прохаживались женщины в музейных сарафанах. Они продавали нанизанные на руки, как калачи, круги мороженого молока. Это были «семейские», как в Забайкалье именуют старообрядцев, раньше живших большими семьями. Правда, появилось и то, чего при Пепеляеве не было. Помню, как на главной площади поставили самый оригинальный из всех виденных мною памятников Ленину: на невысоком пьедестале круглилась громадная, без шеи и туловища, гранитная голова вождя, похожая на голову богатыря-исполина из «Руслана и Людмилы». Она до сих пор стоит в столице Бурятии и стала одним из ее символов. Здесь история и современность, православие и буддизм не отторгают и не подавляют друг друга. Улан-Удэ подарил мне надежду, что и в других местах это возможно.
Учитель словесности. Автор: Гузель Яхина. Текст 2018 года.
Часть 1. Утро
Каждое утро, еще при свете звезд, Якоб Иванович Бах просыпался и, лежа под толстой стеганой периной утиного пуха, слушал мир. Тихие нестройные звуки текущей где-то вокруг него и поверх него чужой жизни успокаивали. Гуляли по крышам ветры – зимой тяжелые, густо замеша/енные со снегом и ледяной крупой, весной упругие, дышащие влагой и небесным электричеством, летом вялые, сухие, вперемешку с пылью и легким ковыльным семенем. Лаяли собаки, приветствуя вышедших на крыльцо сонных хозяев, и басовито ревел скот на пути к водопою. Мир дышал, трещал, свистел, мычал, стучал копытами, звенел и пел на разные голоса.
Звуки же собственной жизни были столь скудны и вопиюще незначительны, что Бах разучился их слышать: вычленял в общем звуковом потоке и пропускал мимо ушей. Дребезжало под порывами ветра стекло единственного в комнате окна, потрескивал давно не чищенный дымоход, изредка посвистывала откуда-то из-под печи седая мышь. Вот, пожалуй, и все. Слушать большую жизнь было не в пример интереснее. Иногда, заслушавшись, Бах даже забывал, что он и сам часть этого мира, что и он мог бы, выйдя на крыльцо, присоединиться к многоголосью: спеть что-нибудь задорное, или громко хлопнуть дверью, или, на худой конец, просто чихнуть. Но Бах предпочитал слушать.
В шесть утра, тщательно одетый и причесанный, он уже стоял у пришкольной колокольни с карманными часами в руках. Дождавшись, когда обе стрелки сольются в единую линию (часовая на шести, минутная на двенадцати), что есть силы дергал за веревку – и бронзовый колокол гулко отзывался. За многие годы упражнений Бах достиг в этом деле такого мастерства, что звук удара раздавался ровно в тот момент, когда минутная стрелка касалась циферблатного зенита, и ни секундой позже. Мгновение спустя каждый в деревне поворачивался на звук и шептал короткую молитву. Наступал новый день…
Часть 2. День
…За годы учительства, каждый из которых напоминал предыдущий и ничем особенным не выделялся, Якоб Иванович настолько привык произносить одни и те же слова и зачитывать одни и те же задачки, что научился при этом мысленно раздваиваться внутри своего тела: язык его бормотал текст очередного грамматического правила, рука зажатой в ней линейкой вяло шлепала по затылку чересчур говорливого ученика, ноги степенно несли тело по классу от кафедры к задней стене, затем обратно, туда-сюда. А мысль дремала, убаюканная его же собственным голосом и мерным покачиванием головы в такт неспешным шагам.
Немецкая речь была единственным предметом, во время которого мысль Баха обретала былую свежесть и бодрость. Начинали урок с устных упражнений. Ученикам предлагалось рассказать что-либо, Бах слушал и переводил: перелицовывал короткие диалектные обороты в элегантные фразы литературного немецкого. Двигались не спеша, предложение за предложением, слово за словом, будто шли куда-то по глубокому снегу – след в след. Копаться с азбукой и чистописанием Якоб Иванович не любил и, разделавшись с разговорами, торопливо стремил урок к поэтической части: стихи лились на юные лохматые головы щедро, как вода из лоханки в банный день.
Любовью к поэзии Баха обожгло еще в юности. Тогда казалось: он питается не картофельным супом и квашеной капустой, а одними лишь балладами и гимнами. Казалось, ими же сможет накормить и всех вокруг – потому и стал учителем. До сих пор, декламируя на уроке любимые строфы, Бах все еще чувствовал прохладное трепетание восторга в груди. Дети страсти педагога не разделяли: лица их, обычно шаловливые или сосредоточенные, с первыми же звуками стихотворных строк приобретали покорное сомнамбулическое выражение. Немецкий романтизм действовал на класс лучше снотворного. Пожалуй, чтение стихов можно было использовать для успокоения расшалившейся аудитории вместо привычных криков и ударов линейкой…
Часть 3. Вечер
…Бах спускался с крыльца школы и оказывался на площади, у подножия величественной кирхи с просторным молельным залом в кружеве стрельчатых окон и громадной колокольней, напоминающей остро заточенный карандаш. Шёл мимо аккуратных деревянных домиков с небесно-синими, ягодно-красными и кукурузно-жёлтыми наличниками; мимо струганых заборов; мимо перевёрнутых в ожидании паводка лодок; мимо палисадников с рябиновыми кустами. Шёл так стремительно, громко хрустя валенками по снегу или хлюпая башмаками по весенней грязи, что можно было подумать, будто у него десяток безотлагательных дел, которые непременно следует уладить сегодня…
Встречные, замечая семенящую фигурку учителя, иногда окликали его и заговаривали о школьных успехах своих отпрысков. Однако тот, запыхавшийся от быстрой ходьбы, отвечал неохотно, короткими фразами: времени было в обрез. В подтверждение доставал из кармана часы, бросал на них сокрушённый взгляд и, качая головой, бежал дальше. Куда он бежал, Бах и сам не смог бы объяснить.
Надо сказать, была ещё одна причина его торопливости: беседуя с людьми, Якоб Иванович заикался. Его тренированный язык, мерно и безотказно работавший во время уроков и без единой запинки произносивший многосоставные слова литературного немецкого, легко выдавал такие сложноподчинённые коленца, что иной ученик и начало забудет, пока до конца дослушает. Тот же самый язык вдруг начинал отказывать хозяину, когда Бах переходил на диалект в разговорах с односельчанами. Читать наизусть отрывки из «Фауста», к примеру, язык желал; сказать же соседке: «А балбес-то ваш нынче опять шалопайничал!» не желал никак, прилипал к нёбу и мешался меж зубов, как чересчур большая и плохо проваренная клёцка. Баху казалось, что с годами заикание усиливается, но проверить это было затруднительно: беседовал с людьми он всё реже и реже… Так текла жизнь, в которой было всё, кроме самой жизни, спокойная, полная грошовых радостей и мизерных тревог, некоторым образом даже счастливая.