Дина Рубина. Концерт по путевке "общества книголюбов"

Концерт по путевке "общества книголюбов"

В юности меня пригрела слава. Точнее сказать - огрела. Окатила ливнем всегородской известности, заливаясь за шиворот, забиваясь в уши и (если уж доводить образ до конца) слегка подмочив мозги, в ту пору и без того пребывавшие в довольно скорбном состоянии.


Началось с того, что, учась в девятом классе музыкальной школы при консерватории, я послала в популярный московский журнал один из многих своих рассказов, которые строчила подпольно, кажется, с ясельного возраста. Что мною двигало? Наивная провинциальная наглость.
В рассказике, довольно смешном, фигурировали некоторые наши учителя, под своими почти именами и со своими физиономиями, воссозданными мною с антропологической точностью. Но самым смешным было то, что рассказ напечатали. 



Общественность содрогнулась. Из шестнадцатилетней балбески, хронически не успевающей по точным предметам, я разом превратилась в облеченного пером обличителя нравов. Я послала второй рассказ - его напечатали! Послала третий - напечатали! А выпороть и усадить меня за алгебру было совершенно некому, потому что на родителей вид моей шкодливой физиономии на страницах центральной печати действовал парализующе. 

(Теперь я понимаю, что это было не что иное, как коварство судьбы, заманившей меня в литературные сети, в которых я так и барахтаюсь до сих пор. Со временем я даже разучилась играть на фортепиано, потому что все консерваторские годы писала рассказы, а к экзаменам учила только партию правой руки, так как с правой руки сидит комиссия.)


С первого курса консерватории начался довольно тяжелый период в моей жизни. На меня наложила тяжкую лапу одна гангстерская организация под скромным названием "Общество книголюбов". Там решили выполнить на моей лучезарной юности много лет горящий план по ПТУ. С кровожадной радостью меня бросили в пасть юного читателя, который если что и читает с интересом, так только трехэтажный стих на стенах подъездов. Но сначала я всерьез полагала, что призвана сеять в этих сквернословящих цветах жизни разумное, доброе, вечное.


Ради справедливости стоит отметить, что мне и на заводах приходилось выступать. И сейчас страшно вспомнить, сколько раз я отнимала у трудящихся их обеденный перерыв, который государство, между прочим, гарантирует им в трудовом законодательстве.


Но когда на очередной встрече с учащимися очередного ПТУ мне посоветовали из зала кончать трепаться, а лучше прошвырнуться на сквер вместе выпить пивка, я прозрела. Я поняла, что моя общегородская известность грозит перерасти во всенародную славу. И решила немедленно прекратить это безобразие.

 
Полгода я не отвечала на телефонные звонки и вообще всячески бегала от книголюбов, как бегает злостный неплательщик алиментов от своего личного, законного цветка жизни. Но однажды осенью меня застукали по телефону. Кротко и очень вежливо попросили выступить перед молодой аудиторией. Я осведомилась - не ПТУ ли это? Меня торопливо уверили - нет-нет, не ПТУ.

- А кто это?
- Молодая, пытливая аудитория.
- А где это? - спросила я.


И опять как-то подозрительно суетливо меня уверили: нет, не далеко, и машина будет. Гарантируют доставку в оба конца. Я помялась, похныкала еще, ссылаясь на крайнюю занятость, что было вопиющей ложью, и наконец согласилась...


...В назначенный час я слонялась у подъезда "Общества книголюбов", ожидая обещанный транспорт. В сумке, перекинутой за спину, лежал мой творческий багаж - три столичных журнала с моими рассказами. Мне было восемнадцать лет, в активе я имела: новые джинсы, ослепительной силы глупость и твердое убеждение, что я - писатель. Пассив тоже имелся, но незначительный: несколько задолженностей по музыкальным дисциплинам и несчастная любовь за прошлый семестр. 


Наконец подкатил транспорт - этакий крытый фургончик для перевозки небольшой компании. Вполне обычный "рафик", если не считать одной странноватой детали: окошки "рафика" были довольно крепко зарешечены.  


За рулем сидел молодой человек в форме, из чего я поняла, что выступать придется в воинской части. Молодой человек приоткрыл дверцу и крикнул почтительно:
- Товарищ писатель?


Я подтвердила со сдержанным достоинством.
- Сидайте в "воронок", товарищ писатель! - пригласил он приветливо.
Мы поехали... Когда в зарешеченном окошке ханское величие мраморных дворцов Ташкента сменилось глинобитным пригородом, я поняла, что воинская часть находится далековато. Когда кончился пригород и по обе стороны дороги разбежались хлопковые поля, я поняла, что это - очень далеко. А мы все ехали, ехали, ехали...


Часа через полтора машина остановилась перед высокими железными воротами, крашенными той особой темно-зеленой краской, какой у нас красят обычно коридоры больниц, тюрем и городских нарсудов - вероятно, для поднятия настроения. С ворот на глинобитный проулочек отнюдь не браво глядели две облупившиеся красные звезды.
Молодой человек в форме провел меня через проходную, тоже несколько смутившую обилием решетчатых дверей, и мы пошли кривыми унылыми коридорами, пока не уперлись в дверь с табличкой "Начальник колонии".


Я привалилась спиною к темно-зеленой стене и лопатками ощутила извечный холод казенного дома.  
- Это... куда же мы приехали?.. - слабо спросила я моего конвоира.


- Как куда! В воспитательно-трудовую колонию... Нам писателя давно обещали, - и открыл дверь.
Комната была уставлена столами, столы завалены штабелями папок "Личное дело Э...". За одним из таких столов, между двумя башнями из красных и синих папок, глянцево блестело озерцо лысины. 



- Доставил, Пал Семеныч! - гаркнул мой провожатый. По озерцу лысины даже ряби не пробежало.

Начальник колонии поднял голову, обнаружив суровый нос, чем-то напоминающий приклад винтовки, и два маленьких, близко поставленных веселых глаза. Этими глазами он несколько секунд оторопело меня разглядывал.


- Терещенко! Ты кого привез? - спросил он. Терещенко испуганно вытащил путевку "Общества книголюбов" и старательно прочел:


- Пр... про-за-ика.
- Терещенко, я ж писателя заказывал!
Тут моя душа очнулась и затрепетала всеми фибрами авторского самолюбия.


- Я как раз и есть писатель! - воскликнула я. - Прозаик, это кто пишет длинными строчками и не в рифму. Так что вы зря беспокоитесь! Вот... - я судорожно выхватила журналы из сумки. - Вот... можете убедиться...


Начальник колонии надел очки и довольно долго изучал страницу журнала, время от времени поднимая от моей фотографии сверяющий милицейский взор. Потом крякнул, вышел из-за стола, одернул форменный китель и подал мне твердую ладонь ребром, тоже похожую на приклад винтовки. Я обхватила ее и потрясла как можно внушительней.


- Мда-а... - как-то многозначительно протянул он, прикидывающе обмеряя взглядом всю меня, с моей сумкой, джинсами, рассказами и журналами.


- Значить... вот что я скажу... Народ у нас молодой, искусство люблить... Люблить искусство, - повторил он твердо и замолчал. Но вдруг встрепенулся и горячо продолжил: - Здесь что - главное? Главное, ни хрена не бойся. Это, как с хищниками: нет куража - хана дело, веники... А я тебе милиционера дам и двух воспитателей. Сам я тоже пойду... Для авторитета... Вот... Вы на какие темы лекции проводите?
- На морально-этические... - пробормотала я, чувствуя слабость в коленях.


- О! То, что надо! Нам очень нужен идейный уровень!.. Терещенко! Пригласи Киселева с Абдуллаевым. 
Терещенко вышел, а начальник мне сказал:


- Мой совет. Шпарь не останавливаясь. Пауз не делай. Чтоб они не опомнились... Ну... с Богом!
Он пропустил меня в дверях и повел по коридорам. У выхода к нам присоединились Терещенко и еще двое в форме.


Пока я шла под конвоем по огромному двору колонии, начальник, не без гордости простирая руку то вправо, то влево, бодро говорил:


- А там вон ремонтный цех, ребята вкалывают, стараются. За ударный труд - досрочная воля...
или что-то в этом роде. Я шла, как в дурном сне, по пути нам успели встретиться двое колонистов, к моему неприятному изумлению, не в наручниках и без вооруженного конвоя. Шли просто так, сами по себе - проходя, зыркнули на меня одинаково набыченными глазами из-под бритых лбов. Конвою-то у меня маловато, подумала я обреченно.


Подошли к большому деревянному бараку, вероятно здешнему очагу культуры. Внутри гудело.
- Народ уже согнали, молодцы, - удовлетворенно заметил начальник. - Это наш актовый зал...
Несмотря на состояние сильнейшей анестезии, я отметила, что их актовый зал похож на вагон-теплушку времен войны: длинный, дощатый, битком набитый серо-черными ватниками. Лица же над ватниками... Лиц не было. Я их не видела. Страх и отвращение слепили глаза. Были серые, тусклые, бритоголовые рожи. Без возраста.


Все это гудящее месиво удерживали несколько воспитателей, снующих вдоль рядов. Начальник колонии помог мне взойти на сколоченную из досок сцену с разбитым фортепиано, скалившимся открытой клавиатурой, и зычно крикнул в зал:  
 


- Значить, так!! Здесь сейчас выступит... пру... про... заик... Чтобы было ша!
Ватники, с кочками бритых голов, озверело затопали, засвистели и нецензурно-восхищенно заорали. Надо полагать, здесь это считалось аплодисментами. Потом наступила... Ну, тишиной это можно было назвать только в сравнении с ядерным взрывом, но к этой минуте мое авторское самолюбие давно уже валялось в глубоком обмороке, и единственное, чего мне хотелось жалобно и страстно, - чтобы на зарешеченном "рафике" меня вывезли отсюда поскорее куда-нибудь. Зыбким голосом, не поднимая глаз от страницы, я бормотала текст своего рассказа... Прошла минута, две. Справа кто-то из ватников стал демонстративно мученически икать, слева - наоборот, так же натужно кашлять. Вдруг из задних рядов сказали громко и лениво:

- Ну, хвать уже! Пусть поет...
Я запнулась и выронила журнал. Ужас мягко стукнул меня в затылок и холодными струйками побежал по спине. Тем более что я вспомнила про совет начальника - не делать пауз. Я попятилась по сцене, наткнулась на фортепиано и, не удержав равновесия, с размаху села на открытую клавиатуру... Ватники взревели от восторга. Барак сотрясался.


- Э-эй, кадра!! - орали мне. - Сыграй еще этим самым!!!
Но дикий аккорд, неожиданно извлеченный из инструмента далеко не самой талантливой частью моего тела, как это ни странно, вдруг привел меня в чувство. Я увидела путь к спасению.
Решительно плюхнувшись на колченогий стул, я ударила кулаками по басовому и верхнему регистрам, и ватники вдруг заткнулись. 



- Я спою! - выкрикнула я в отчаянии. - Я спою вам "Первача я взял, ноль восемь, взял халвы"... Если... если будет ша!
Взяла три дребезжащих аккорда и запела им Галича... У меня тряслись руки и перехватывало горло, но я допела песню до конца и не прерываясь перешла на "Облака".
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
И амнистия ни к чему...
пела я в гробовой тишине, и постепенно дрожь в руках унималась, и мой небольшой голос звучал свободней... 


Я подковой вмерз в санный след.

В лед, что я кайлом ковырял,
Ведь недаром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям...


На пятой песне один из ватников на цыпочках принес стакан с водой и бесшумно поставил передо мной на крышку инструмента... Я пела и пела, не останавливаясь, не объявляя названия песен, я длилась, как долгоиграющая пластинка, вернее, как одна непрерывная кассета, потому что пластинок Александра Галича тогда у нас не существовало.


Когда в горле совершенно пересохло, я потянулась за стаканом воды и бросила взгляд на ватники в зале. И вдруг увидела лица. И увидела глаза. Множество человеческих глаз. Напряженных, угрюмых. Страдающих. Страстных. Это были мои сверстники, больше - мое поколение, малая его часть, отсеченная законом от общества. И новый, неожиданный, электрической силы стыд пронзил меня: это были люди с Судьбой. Пусть покалеченной, распроклятой и преступной, но Судьбой. Я же обладала новыми джинсами и тремя рассказами в столичных журналах. Глотнув холодной воды, я поставила стакан на крышку инструмента и сказала:


- А сейчас буду петь вам Высоцкого. Они не шелохнулись. Я запела "Охоту на волков", потом "Протопи ты мне баньку", потом "Дом на семи ветрах"... Сколько я пела - час? Три? Не помню... Вспоминаю только звенящую легкость в области души, словно я отдала им все, чем в ту пору она была полна.


И когда поняла, что больше ничего не сыграю, я поклонилась и сказала им:
- Все. Теперь - все.


Они хлопали мне стоя. Долго... Потом шли за мной по двору колонии и все хлопали вслед.
Начальник радостно тряс мою руку и повторял:


- Что ж ты сразу не сказала, что можешь! А то - как мокрая курица: ко-ко-ко с журнальчиком...
На обороте путевки "Общества книголюбов", где положено писать отзыв о выступлении, он написал твердым почерком: "Концерт прошел на высоком идейном уровне. Отлично поет товарищ прозаик! Побольше бы нам таких писателей!"


...Зарешеченный "рафик" унес меня в сторону городской вольной жизни, к той большей части моего поколения, которая официально не была лишена конституционных прав. У подъезда "Общества книголюбов" я выпорхнула из машины и, перекинув сумку за спину, на прощание махнула рукой Терещенке. 


Все, пожалуй... Но иногда я вспоминаю почему-то небольшой квадрат скользящего неба, поделенный прутьями решетки на маленькие, голубовато-синие пайки. И еще вспоминаю: как они мне хлопали! Я, наверное, в жизни своей не услышу больше таких аплодисментов в свой адрес. И хлопали они, конечно, не мне, а большим поэтам, песни которых я пропела, как умела, под аккомпанемент разбитого фортепиано.


Не думаю, чтобы мой неожиданный концерт произвел переворот в душах этих отверженных обществом ребят. Я вообще далека от мысли, что искусство способно вдруг раз и навсегда перевернуть человеческую душу. Скорее, оно каплей точит многовековой камень зла, который тащит на своем горбу человечество. И если хоть кто-то из тех бритоголовых моих сверстников сумел, отбыв срок, каким-то могучим усилием характера противостоять инерции своей судьбы и выбраться на орбиту человеческой жизни, я льщу себя мыслью, что, может быть, та давняя капля, тот мой наивный концерт тихой тенью сопутствовал благородным усилиям этой неприкаянной души… 
1986

Добавить комментарий

Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив
    ?ндекс цитирования